Цитаты
«Попал в детский сад я в возрасте трех лет — и уже тогда идея собирать население на закрытой территории уже тогда вызывала мое отторжение. Лагеря — пионерские и другие, разного рода военные сборы, — всё это не рождало в душе моей радости. Еще меньше мне нравился коллективный труд — начиная с изготовления снежной бабы и оканчивая взрослыми масштабными задачами».
«Не то чтобы я был против масштабных задач — нет, скорее, мне казалось (да и сейчас кажется), что они решаются путем персональных усилий. Мне могут возразить, что есть задачи, которые только коллективом и решаются — ну, скажем, создание большой снежной бабы. Здесь я, пожалуй, соглашусь. Да, большой снежной бабы в одиночку не слепишь. Но, может, и не нужна она такая? Мне кажется, я уже в детстве понимал, что для представительниц прекрасного пола размер — не главное».
«Кот Мусин не любил жанровой литературы — фэнтези, лавбургеров и триллеров. Считал, что в центре повествования должен находиться кот, в крайнем случае — человек, но никак не поиск убийцы или, скажем, любовные отношения. Любуясь однажды в зеркале своей чисто вымытой шерстью, предложил мне написать роман „Пятьдесят оттенков серого“. Не знаю, делился ли он своими мыслями еще с кем‑то, но впоследствии действительно появилась книга с таким названием. Думаю, что все‑таки не делился: замысел Мусина было гораздо тоньше и возвышенней».
«Под стрекотание пленки, в черно‑белом: 1919‑й, голодающий Петроград, крупный план петропавловского шпиля. Мой прадед, директор гимназии (вросшее в переносицу пенсне), отправив семью к знакомым в Киев, уходит добровольцем в Белую армию. Что ему тогда увиделось — мутный рассол Сиваша, лазурное небо Ялты? — я ведь даже не знаю, где он воевал. Известно лишь, что на родной Троицкий проспект прадед уже не вернулся: там все знали, по какой надобности он отсутствовал. После разгрома белых он („Петербург, я еще не хочу умирать“) отправился к семье на Украину, что в конечном счете и спасло ему жизнь. Петербург остался где‑то далеко, стал лучом давнего счастья и семейным преданием. Покинутым домом, в который семья вернулась спустя лишь долгие десятилетия — в моем лице».
«Лихачев называл Таню, русскую немку из Казахстана, „тихой душой нашего сообщества“. Определение было удивительно точным. Не будучи тихой душой нашего сообщества, я проявил активность, и через год с небольшим Таня стала моей женой».
«Весь этот год наши отношения мы скрывали. Нам казалось, что Дом, в который мы оба попали, подразумевает лишь один род любви — любовь к науке. Всякие иные связи, устанавливаемые между исследователями, виделись нам не то чтобы предательством — скорее дурным тоном. Мы жили в общежитии аспирантов. Я располагал там „койко‑местом“, а Таня, как аспирантка третьего курса, — отдельной комнатой».
«Исследовательницу, к тому времени добившуюся в науке значительно больше моего, я посещал ежевечерне. После насыщенного дня, проведенного в Пушкинском Доме или в библиотеке, я неутомимо интересовался способами датировки древнерусских рукописей, особенностями новгородского диалекта или переводом отдельных древнерусских фрагментов. Мой научный аппетит к вечеру удваивался».
«Я думаю, девушка не хуже меня догадывалась, куда лежит курс, но отказать пытливому исследователю не могла. В те годы — годы бескорыстия и взаимопомощи — это не было принято. Я слушал Танины объяснения, и чувствовал, как к моим ушам приливает кровь, и прижимал к ним холодные ладони, и ничего сквозь прижатые ладони не слышал. Я ничего не слышал бы и без них. Смотрел на воздушные Танины пальцы, втайне лелея мечту оставить свое одинокое койко‑место и переселиться к ней. Как‑то незаметно это и случилось».
«Вневременность — райское качество, а детство — маленький личный Рай. Человек выходит из него, как выходят из равновесия, ибо Рай обладает абсолютным равновесием и полнотой. Покинувший Рай сталкивается с проблемами питания, плотской любви, квартиры, денег, но главное — времени. Время — синоним конечности, потому что бесконечное не подлежит счету».
«Время в нашу жизнь входит не сразу — так, чтобы иметь возможность привыкнуть; всё происходит постепенно — как вход в холодную воду».
«Детское время — совершенно особое, оно не похоже на взрослое. Это совсем другое время. Оно вязкое, почти неподвижное, почти не время еще, в нем нет главного свойства времени — необратимости».
«Вот я четырехлетний стою по подбородок в море и смотрю, как девочка Надя вываливает в воду сырой песок из ведерка. В песке — совок. Сырой песок движется медленно, и совок движется медленно. Сползают. Я стою в море раскинув руки, словно держась за поверхность воды. Сохраняю по мере сил устойчивость. Волнуюсь, что совок упадет вместе с песком (просчитывание событий — свойство, мучившее меня с тех пор, как себя помню). Не смею об этом сказать, опыта ведь никакого, не было еще таких случаев в моей практике: чистое предвидение, боюсь быть смешным. Не исключается, что песок выпадет, а совок останется. Или, например, совок тоже выпадет, но, увидев свое падение, вернется. Время обратится вспять и все такое. Если Надя так поступает, значит, из чего‑то же она исходит. Есть, стало быть, в этом какой‑то смысл».
«Служа четыре года во флоте, отец вставал за полчаса до подъема, чтобы не позволять никому себя будить. Находил легальные возможности не соответствовать флотскому распорядку. По приезде в Киев распорядок дня его не стал проще: утром и днем — завод, затем вечерние занятия в Политехническом институте, а ночью разгрузка вагонов, потому что денег катастрофически не хватало. Каждый семестр ему приходила повестка об отчислении из Политехнического. Взяв ее, он направлялся в деканат, коротко и зло требовал восстановления. В правомерности своей злости он не сомневался: попробовали бы сами учиться после ночи на товарной станции и завода. Его восстанавливали: куда им было деться?»
«Вообще говоря, пишущие машинки унесли с собой много тайн. Как‑то они с нами со всеми взаимодействовали — не по‑компьютерному, без нахальных подсказок и нелепых предложений. Мой компьютер, например, при описании древнерусских рукописей обозначение „собр.“ (библиотечное собрание, в котором хранится рукопись) заменяет на „СОБР“. Допускаю, что он не прочь сменить Академию наук на силовое ведомство. Если мои подозрения верны, то здесь его ждет разочарование. Говорят, что сверхсекретные документы по‑прежнему печатаются на машинке».
«В старых фотографиях есть глубина времени. Ведь само фотографирование происходило совершенно не так, как сейчас. Человек приходил к фотографу не просто нарядным — он являлся во всей своей несиюминутности, показывал себя не только нынешним, но и прошлым. Может быть, даже будущим: мне иногда кажется, что в глазах этих людей уже отражается достоверное и грустное знание о предстоящем XX веке».
«Иногда, вслед за Александром Сергеевичем, говорят о привычке как замене счастью. Выстраивая эту пару, Пушкин неожиданным образом указывает и другой путь. А что, если развернуть конструкцию на сто восемьдесят и попробовать счастье сделать заменой привычки? Утренний кофе, клочья тумана на крышах, звуки пианино во дворе — разве это не счастье? Это ведь только кажется, что туман серый. Если смотреть внимательно (Клод Моне), легко заметить, что он розовый. Всё зависит — от взгляда».
«Счастье — явление внутреннее. Скрип дачных ворот, стук спелых яблок о крышу веранды, запах сжигаемых соседом листьев и ночные беседы, отрывки которых нет‑нет да и всплывают в моей памяти... В сущности, для счастья требовалось не так уж много материала.
Взрослея, я понял, что счастье — это, по преимуществу, то, что было — и вспоминается. Это открытие заставило меня смотреть на моменты, способные стать счастьем, как бы из будущего, видеть их в пожелтевшем глянце фотографий».