Загадка, не разгаданная, кажется, никем: почему Оруэлл не написал ни одного, например, рассказа? Ни одной повести, пьесы, даже ни одной новеллы в прозе или поэмы, хотя стихи сочинял? Почему столь узким оказался его писательский диапазон?
Так вот, мне кажется, потому, что «диапазон» этот веками устанавливался, осваивался не им — другими, а он — уникальный! — был, если можно так сказать, сам себе жанр. Да — вот так! Ну и потому еще, что всем творчеством, да и всей, кажется, жизнью он был с молодости «заточен» на свою последнюю книгу — на роман «1984». Еще подростком он, помните, мечтая с Джасинтой о писательской стезе, говорил, что когда-нибудь напишет роман, «подобный фантазиям Герберта Уэллса». Какие там рассказы или детективы, пьесы или скетчи! Он четверть века сочинял не книгу — судьбу, а уже судьба диктовала ему эту книгу. Он не путешествовал по миру, как другие письменники, не окунался в литературную богему, не лез в вожди группировок, не торговал «мордой лица» на представительских собраниях в ПЕН-клубах — нет, он упорно брал в руки, как заметит
В.А.Чаликова, «карабин полицейского, кирку и лопату, мочалку судомоя, солдатскую винтовку, охотничье ружье, руль рыбацкой моторки, даже гири и счеты продавца… с единственной целью описать всё это. Брал, чтобы главные события века: экономическая
депрессия, фашизм, мировая война, тоталитарный террор — стали событиями его личной жизни». Невероятно, но ведь мир перешептывался после смерти его, что после Испании
он был, представьте, «узником сталинских лагерей». Легенда? Разумеется! Но она попала в его биографию. И как тут не вспомнишь вслед за В.А.Чаликовой слова Павла Флоренского: «Легенда не ошибается, как ошибаются историки, ибо легенда — это очищенная в горниле времени от всего случайного, просветленная художественно до идеи, возведенная в тип сама действительность». «Очевидно ведь, — подтверждает Чаликова, — что Эрик Блэр не мог быть в этих лагерях, но столь же очевидно, что Джордж Оруэлл не мог не быть там…»
Всё вобрала в себя его книга-судьба. В роман «1984» войдут и мать Оруэлла, являющаяся герою в снах, и младшая сестренка, которую он своим эгоизмом невольно обижал в детстве, и первая любовь Джасинта, и последняя жена писателя Соня Браунелл, и даже Жорж Копп — специалисты по Оруэллу, помните, почти уверенно видят его в недоступном для понимания и таинственном О’Брайене? И безумный нищий старик, не помнящий прошлого, и некий Чарли Чан из барселонской гостиницы, от которого за версту несло спецслужбой, и оратор на площади, чьи размахивающие руки казались нереально длинными, и пленные «азиатские захватчики», стоящие на коленях в набитых грузовиках, так напоминавшие ему бирманцев, свозимых на плантации, и старик, кричавший перед казнью «Рама! Рама!» Я уж не говорю о вещных реалиях романа: о лавке старьевщика, где Уинстон, как и Оруэлл сам, снимает комнатку на втором этаже, о кабинке Министерства Правды, напоминающей кабинетики «Би-биси», и даже о том блокноте с «кремовой старинной бумагой», который, говорят, был у Оруэлла. Те «кубики» реальной жизни, из которых, как я говорил уже, складываются, казалось бы, самые фантастические утопии и умопомрачительные антиутопии.
«Я хотел писать книгу…» — сказал. Эту книгу! Кстати, «утопию в форме романа», как сам определил жанр ее. И, понимая, что смерть отныне близка, уже тогда, на острове, в письме Астору сообщил об отданных распоряжениях даже относительно сырой еще рукописи: «Получилась пока ужасная мешанина, но сама идея настолько хороша, что я, вероятно, не смогу от нее отказаться. Я проинструктировал Ричарда Риса, исполнителя
моего литературного завещания, чтобы он, если со мною что-то случится, рукопись, не показывая ее никому, уничтожил…» Интересно, да? Так, думается, уничтожают перед смертью самое интимное, сжигая дневники, переписку, — так уничтожают недосказанное, понимая, что — не поймут. Не поймут части без целого; без тебя не поймут…
Это письмо вспомнит Майкл Шелден, когда увидит в архивном фонде Оруэлла первые варианты романа. Он пишет, как поразила его «трудоемкая, кропотливая» работа. Лихорадка труда. Оруэлл выбрасывал огромные куски и заменял их новыми, отчасти напечатанными, отчасти рукописными и даже просто прикрепленными скрепками. В правке встречались и новые повороты сюжета, и более яркие образы. Но именно упорством он превращал свое произведение в «великолепный пример современной английской прозы, новаторской, но не рождавшей “новояз”, на котором говорили его герои». И почти все потом искренне жалели, что любые будущие читатели настолько увлекутся сюжетом книги, что вряд ли заметят «великолепные образцы английских прозаических фрагментов»…
Только в декабре, спустя четыре месяца после холодной купели залива, после воспаления легких и уже не прекращавшегося кашля с кровью, родные его решились вызвать из Глазго врача. «Пришлось вызвать», — пишет сын. Врач неделю жил в доме Нельсон и неделю, установив уже туберкулез левого легкого, уговаривал Оруэлла лечь в больницу. Миссис Нельсон помнит, что Блэр долго отказывался, заявлял, что должен окончить книгу. «Он знал, что ему осталось жить совсем немного, и торопился». Только к Рождеству 1947 года Билл и Эврил сумели погрузить «пациента» на рейсовый катер и, доставив в Глазго, переправить в местечко Ист-Килбридж, в больничку Hairmyres.
Туберкулез — жуткое слово прозвучало. Активная форма. Не приговор еще, но уже — судьбы судилище. «Туберкулез для художников ХХ века, — напишет в работе об Оруэлле уже упоминаемая нами Мэри Маккарти, — то же самое, что сифилис для девятнадцатого: знак, почти выбор. Это не может быть случайностью». Ричард Рис скажет шире: «Когда подумаешь, сколько прекраснейших представителей интеллигенции в одном только нашем столетии преждевременно умерли от туберкулеза — назовем хотя бы Чехова, Кэтрин Мэнсфилд, Д.Лоуренса, Симону Вейль и Оруэлла, — то естественно возникает вопрос, не вызывается ли иногда эта болезнь тем напряжением и усилиями, которые требуются, чтобы плыть против течения. Не вызвана ли смерть Оруэлла в известном смысле отчаянием?»
И в известном, и даже в неизвестном нам смысле смерть его была вызвана именно отчаянием. Не по поводу своих плачевных дел — по поводу мира, не видящего еще своего конца. И эпикризом болезни, диагнозом и прогнозом ее и стал последний роман его про «последнего человека в Европе». Одно появление атомной бомбы чего стоило. Ведь еще в 1947-м Оруэлл признался, что видит только «три вероятных сценария завтрашнего дня». По первому американцы используют атомное оружие, которое пока отсутствует у русских, но «это ничего не решит». Второй сценарий — холодная война до появления у русских атомной бомбы, и потом — всемирная атомная мясорубка. И третий вариант — тот страх перед ядерной бомбардировкой, который заставит всех отказаться от бомбы. «Тогда, — пишет Оруэлл в статье, опубликованной в Partisan Rewiew в августе 1947 года, — мир окажется поделен между двумя-тремя огромными супердержавами, неспособными покорить друг друга, и их нельзя будет разрушить изнутри. По всей вероятности, они будут устроены иерархически: каста полубогов наверху, бесправные рабы внизу; это будет такое попрание свободы, какого еще не видело человечество». Психологическая атмосфера в каждом государстве будет нагнетаться за счет абсолютного разрыва с внешним миром и непрерывной инсценированной войны. Такие цивилизации могут оставаться в застывшем состоянии тысячелетиями*. Ну разве не конспект, не синопсис его последнего романа — тех 125 тысяч слов, которые он выстукивал даже в больнице. Полгода проведет в ней, и консультирующий профессор Уильямсон удивленно запомнит только две вещи: «Сильный запах сигарет Оруэлла и звук пишущей машинки, всегда доносившийся из палаты…»
* Не замахиваясь на «тысячелетия», К.Хитченс в своей книге уже нашего века, пишет, что Оруэлл «понимал холодную войну не как прямолинейную борьбу с угрозой тоталитаризма, но как соперничество (довольно хорошо выстроенное) между суперсилами, во время которого для парализации сил противника используется угроза тотального уничтожения». И подтверждая прозорливость последнего романа писателя, припоминает, как Никсон и Киссинджер ездили в Китай в период охлаждения отношений между ним и СССР. Китаю, которому американцы «неоднократно до этого грозили ядерным ударом», — пишет К.Хитченс, теперь были предложены «союзнические отношения... в противовес Советскому Союзу». Ну разве не вспомнишь тут, продолжает Хитченс, «постоянно перезаключаемые союзы в разных конфигурациях между Океанией, Евразией и Остазией» (См.: Хитченс К. Почему так важен Оруэлл. С. 111–112).
Для этого войдите или зарегистрируйтесь на нашем сайте.