<...> Идучи к трактиру, где‑то на Офицерской капитан приметил в угловом доме питейное заведение под золотой виноградной гроздью и табличкой «Семейная фирма Корнелиус Отто Шитт, anno 1818». Винный дух из Копейкина уже малость выветрился, но желание кутить не пропало.
В кабачке смешливый слуга приветствовал гостя прибауткой:
В Петербурге‑то вино
За две денежки ведро.
Хошь пей, хошь лей, хошь окачивайся,
Знай живи да поворачивайся!
Вино пили чиновники, сидевшие компанией у стола в центре небольшого зала. Капитан угнездился за столом в углу и велел подать пива.
— У нас баварское, — сообщил половой. — Вашему благородию «Шиттовское» или «Канненброй»?
— «Канненброй», — с видом знатока отозвался Копейкин: в неведомом названии послышалась ему артиллерийская канонада.
Половой принёс холодный кувшин под шапкою плотной душистой пены.
— Закуски могу предложить, — сказал он. — Сухарики, снетки, мочёный горох, раки... Всё для вас!
Пиво на заводе «Бавария» варили знатное: от него веяло ржаным хлебом, и на языке у капитана заплясали горькие колючие пузырьки. Смакуя первый стакан, Копейкин обозрел заведение. Над входом, как положено, распластал крылья двуглавый имперский орёл, а вот портрета государя нигде не нашлось. Копейкину охота была поговорить, но чиновники не заслуживали его внимания, и он снова подозвал полового.
— Куда ж ты, братец, Николая Павловича подевал? Непорядок!
Слуга смекнул, из какой глухой провинции явился калека, и потешил его столичным анекдотом. В самом деле, прежде всякий кабак держал на стене портрет императора Александра Павловича, но брат его — нынешний император — отменил обычай из‑за пьяного купца. Тот беспамятно куражился в каком‑то заведении, срамные речи говорил, ругал по матушке кого ни попадя... Кабатчик пытался его урезонить — мол, разве можно эдак выражаться при самóм государе?! И на портрет показал. А купчина ему в ответ: плевать мне на государя!
— Он ещё похлеще завернул, — возмущался половой, — чего при вашем благородии даже повторить совестно. Про такое дело сей же час донесли государю. Думали, он купцу голову снимет с плеч. А Николай Павлович только посмеялся: во‑первых, сказал, мне на него тоже... — слуга хихикнул, — наплевать, а во‑вторых, говорит, портреты мои по кабакам отныне вешать запрещаю!
Копейкин принялся за второй кувшин и надумал раскурить трубку, когда через порог шагнул молоденький гвардейский поручик. Слуга расцвёл слащавою улыбкой и заворковал:
— Добрейшего здоровьица, господин Дубровский! Рады, ваше благородие, душевно рады... — Не иначе, в кабачке поручик был завсегдатаем. — Откушать изволите, Владимир Андреевич?
— Друзей подожду, — отвечал офицер. — Пива подай покуда.
Он едва посмотрел в сторону компании чиновников и упёрся взглядом в Копейкина. Тот сосредоточенно возился с кисетом: даже при многолетнем навыке развязать одной рукой тесёмки было для хмельного капитана делом непростым.
— Позвольте вам помочь, сударь, — сказал гвардеец и, не дожидаясь ответа, присел за стол. Он взял кисет в правую руку: левая висела на перевязи. Впрочем, пальцы её работали, так что узел скоро был побеждён. — Прошу!
— Благодарю покорно, — откликнулся Копейкин, загрёб табак в трубку и кивнул на раненую руку. — Дуэль?
Дубровский усмехнулся. Если молодой и гвардеец, значит, непременно дуэль...
— Под Остролéнкой зацепило. Царапина, ничего серьёзного.
Копейкину стало стыдно. События в Польше были на слуху, и о майском сражении под Остроленкой много писали в газетах. Выходит, симпатичного Владимира Андреевича отослали домой из Гвардейского корпуса, который воевал с повстанцами. Оно и понятно: на марше и в постоянных жестоких стычках, да ещё когда кругом свирепствует холера — раненый для товарищей обуза... Капитан постарался загладить неловкость.
— Обидно, наверное? Первый раз в настоящем деле, и сразу такое, — заметил он тоном бывалого солдата. — Пуля — дура... Поручик забавно пошевелил тонкими золотистыми усиками, придвинул Копейкину свечу, чтобы тот смог, наконец, прикурить, и опять усмехнулся:
— Шрапнель, не пуля. А в деле я побывал ещё корнетом в турецкую кампанию три года назад.
Копейкин поперхнулся табачным дымом и был смущён окончательно. По счастью, половой очень кстати принёс поручику пиво, офицеры звякнули стаканами за знакомство — и потекла у них неторопливая беседа. Слово за слово выяснилось, что Дубровский тоже родом из Рязанской губернии. Крепко выпивший Копейкин расчувствовался и как на духу выложил земляку свою историю.
— Вам сколько лет, Владимир Андреевич?.. Двадцать один?! Хм... Уж простите старика — решил, понимаете ли, что вы много моложе... Прекрасный возраст! А я капитаном сделался в двадцать семь. Били мы тогда Наполеона в Европе. Крепко били, сударь мой! Правду сказать, нам тоже доставалось, но меня господь миловал: всю Польшу, Пруссию и Францию до самого Парижа прошёл, считай, целёхоньким. Вот он уже, Париж, а перед ним холм, называется Монмартр. Высокий, оттуда весь город — как на ладони... Поднатужились мы с ребятушками напоследок, взяли этот Монмартр на штык. Вроде и бой окончен, труба слышится... Вдруг — хлоп! — ничего не помню. После говорили, француз последним залпом накрыл. Очнулся в лазарете — ни руки, ни ноги... боль страшная... Думал, помру, и жить не хотелось — на что нужна такая жизнь... однобокая? Но нет, не помер. Выходили меня, домой отвезли к отцу на Рязанщину. Да‑с... Первое время было совсем туго. Отец и сам‑то едва концы сводил с концами, одна всего деревенька в имении, а тут я ещё, словно дитё малое, обрубок человеческий, проку никакого... Ничего, пообвыкли. Со временем из инвалидного капитала мне понемногу платить начали, так и вовсе жить стало можно. Плохо, но можно, коли деньги свои у чиновников удастся выцарапать. Наездишься, наунижаешься, иной раз думаешь — лучше уж с кирасирами французскими лоб в лоб, чем с нашей канцелярией бодаться... Вот, стало быть. А в прошлом году на Покров преставился родитель мой, царство небесное. Схоронил я его — и самому тоже хоть ложись да помирай по второму разу. Холера не унимается, зима голодная, людишки ропщут... Вроде бы немного роптальщиков, но уже в некотором роде шум. Чего доброго, думаю, ещё бунтовать начнут. Успокоил их, как мог, денег последних наскрёб — и сюда. Свет не ближний, тысяча вёрст, а ямщикам прогоны по восьми копеек с версты заплатить изволь, и кормят на постоялых дворах тоже не за‑ради Христа, и через кордоны холерные ещё попробуй проберись. Благо, мир не без добрых людей: иные за увечья мои позволяли к обозу пристать или к фуре казённой, всё какое‑то облегчение... А здесь, понимаете ли, заседает высшая комиссия насчёт бедолаг вроде меня, и в комиссии генерал от инфантерии Троекуров Кирила Петрович председателем. Я нынче с утра пораньше прямо к нему: он в Литейной части квартирует, дом у самого проспекта — не знаете?.. Помрачение ума, сударь мой, чистое помрачение ума! Стёклушки в окнах саженные — мраморы внутри насквозь видно. Ручка дверная с выкрутасами, да надраена так, что руки впору полдня тереть с мылом, прежде чем за неё хвататься. Швейцар вида графского, воротнички батистовые, булава в золоте и сам жирный, точно мопс какой. Вазы кругом фарфоровые — упаси бог локтем задеть или деревяшкою своей... Я в уголку притулился и часа четыре отстоял, словно у знамени. Наконец, выходит Кирила Петрович, а народу собралось — как бобов на тарелке, и ведь одни сплошь полковники с генералами, не мне чета. Все по струнке, тишина страшная. Он к одному, к другому: «Что вам угодно? Вы по какому делу? Вы зачем? Вы?..» И такое у него, понимаете, лицо... сообразно званию... Одно слово — государственный муж! Я стою, ни жив ни мёртв; справа эполеты золотые, слева... Думал, не заметит меня. Ан нет — заметил! Подходит, спрашивает: «Вам что за нужда?» Нужда, говорю, крайняя, ваше высокопревосходительство. Проливал, понимаете ли, кровь за веру, царя и отечество, по тяжести ранений работать не могу, отца схоронил, остался без средств к существованию, осмеливаюсь просить монаршей милости... Оттарабанил — и стою, дрожу в ожидании судьбы своей. Посмотрел он эдак внимательно, сверху вниз взглядом смерил; глядь — руки у меня нет, изволите видеть, и вместо ноги деревяшка. Посмотрел — и говорит адъютанту: «Насчёт пенсиона запишите». А мне велел понаведаться на днях. Стало быть, скоро конец мучениям... такая радость... Позвольте вас угостить, Владимир Андреевич!
Отставной капитан Копейкин был пьян и совершенно счастлив.