19 июня родился Александр Георгиевич Траугот – последний из тройки гениальных графиков, объединенных псевдонимом Г.А.В. Траугот. Их работы находятся в Государственной Третьяковской галерееГосударственном Эрмитаже, Музее Андерсена в Оденсе, в многочисленных музейных и частных собраниях, а также на книжных полках миллионов читателей по всему миру. Трауготы создали иллюстрации более чем к 200 книгам. Одни лишь сказки Г. Х. Андерсена в их оформлении сказки переиздавались 17 раз, а общий тираж этих изданий превысил три миллиона экземпляров. Маленький оркестр от иллюстрации, Трауготы владеют особой магией настроения, которое создается из двух-трех, казалось бы, небрежно брошенных линий и акварельных пятен. Каждой своей книгой художники помогают нам услышать голоса великих писателей, передают поэзию и волшебство, печаль и юмор их произведений. Время идет, а их работы дышат, живут своей особой жизнью и продолжают очаровывать новые поколения читателей.


 Интервью

- Александр Георгиевич, с самого детства и большую часть своего творческого пути вы создавали свои работы в соавторстве с отцом и братом. В последние годы  вы работаете сольно, один за троих. Что дал вам этот опыт?

- Мои отец и мать художники. Отец занимался нами и приучал работать вместе. В детстве было так: брат что-то рисовал, а я прибегал и поверх его рисунка что-то делал, и брат очень сердился. А отец это поощрял. В конце концов, мы втянулись, и это была веселая игра. Мы рисовали втроем. Я всегда восхищался тем, что нарисовал он, а он, тем, что я. Так нам было не скучно.  И сейчас у меня все-таки сохраняется чувство, что я работаю не один. Я продолжаю советоваться с братом и его участие в моей жизни не ослабело. Конечно, я тоскую, но все-таки все время ощущаю его присутствие.

- Давайте попробуем назвать три книги, которые вы порекомендовали бы к приобретению тем, кто по каким-то причинам пока не знаком с иллюстрациями Г.А.В. Траугот. 

- Я не могу выбрать три книги, мне это трудно. В каждой книге что-то есть. Хотя и нельзя назвать все книги любимыми – некоторые меня мучают, если мне кажется, что мы с братом не до конца выразили то, что хотелось. Сегодня я ценю одни книги больше, другие меньше, завра у меня меняется настроение, и я смотрю по-другому. Все люди разные, и книжки тоже. Нужно всегда выбирать.  Одно хорошо в одно время, другое в другое. Я когда по музею хожу, например, иногда бывает так, что какая-то картина на меня взглянет сама. И неожиданно я уже не могу оторваться от неё. А в другое время все молчат, и я прохожу мимо. Недавно в Риме увидел автопортрет Веласкеса, буквально столкнулся с ним. Он такое впечатление на меня произвел… Я смотрел в глаза Веласкеса,  чернющие, глубокие,   и как бы себя видел его глазами. Но для того чтобы такое произошло, важно не только самому смотреть, но чтобы и на тебя картина взглянула. Я вообще думаю, что художник – тот, кто создает что-то живое. Есть художники-мыслители, но от меня это далеко. Я люблю, чтобы в искусстве была жизнь.

- Ваша фамилия переводится с немецкого как «доверие к Богу».  Как вы думаете,  наложило ли это какой-то отпечаток на вашу жизнь?

- Сейчас насчет Бога очень много слышишь…  Люди вокруг часто говорят о том, какие они верующие… Я не могу сказать, что я атеист, но сказать о себе «верующий» – все равно, что сказать «я талантливый», «я гениальный».  Я думаю, что Бог… мне даже трудно говорить… Я вот сейчас рисую Евангелие от Луки… и мне кажется, что одна мысль о Боге, один образ Бога, он обжигает. Умозрительные разговоры – это ничто, а вот если получаешь какой-то ожог – от жизни, от впечатления, встречи – то это встреча с Богом. Ведь сказано в Святом писании, что он крестит огнем.

- В вашей жизни такие ожоги случались?

- Да, да, да. Бывали такие встречи. Ведь Бога ты видишь в людях. И если был ожог, значит, и встреча была.

- Хотелось бы поговорить о детском и недетском в иллюстрации. В ваших интервью рефреном проходит мысль о том, что поскольку у души нет возраста, не надо разделять искусство на детское и взрослое. В то же время есть мнение, что в ваших иллюстрациях слишком много страшного, эмоционально тяжелого. Некоторых читателей это пугает…

- Я сам очень боюсь страшных вещей в жизни. От вида крови могу просто в обморок упасть. Помню, во время войны ко мне прибежал мальчишка с нашего двора и говорит:  у Финляндского вокзала будут вешать немецкого генерала, пойдем смотреть. Я сказал, ты знаешь, я ужасов боюсь. Я не могу. Но когда это нарисовано,  это совсем другое. Все ужасы, когда они нарисованы, они прекрасны. Натуралистическое изображение, холодный репортаж я не могу выносить. А искусство все переводит в другую плоскость, плоскость прекрасного.
  

Кроме того, дети очень хорошо все чувствуют. Когда мы с братом бывали на конференциях, мы всегда говорили, что дети тоже люди. Нельзя их загонять в гетто. Часто любящие родители не знают, как глубоко чувствуют их дети. Мне мама рассказывала, что у неё с братьями была няня, которую они очень любили. Моя бабушка даже ревновала. Но случилось так, что няня должна была уйти. И бабушка говорит – дети так любили няню, и вот она ушла, а они о ней даже не вспоминают. А пятилетняя мама думала, какая все-таки глупая её мама, не понимает, как они страдают. Мама любила няню до конца жизни, написала её портрет. Дети очень глубоко чувствуют и поэтому они очень благодарные зрители.

На какой-то презентации ко мне подошел высокий красивый молодой человек, дал подписать книжку «Лев и собачка» и говорит: моя дочка, ей четыре с половиной года, первый раз плакала над книжкой. Все-таки книги – очень хорошая вещь.  Вот представьте, вы написали картину, кто-то ее купил и повесил в гостиной. Совсем другое дело, когда встречаешь незнакомую даму, которая говорит – я все ваши книжки читала, а сейчас собираю их для моих внуков. Я довольно часто с этим сталкиваюсь и это всякий раз удивительно. Художник делает половину дела только, а половину –  тот, кто выходит к нему навстречу, воспринимает. Тогда происходит какая-то вспышка.

- Бывали случаи, когда вы не соглашались с авторами и в своих иллюстрациях оспаривали авторскую точку зрения, даже однажды поспорили с Пушкиным.

- Вы знаете, для меня автор – это друг. Не учитель, друг. А с другом нормально спорить.

- В нашем издательстве не так давно была переиздана «Каштанка» Чехова  с вашими иллюстрациями. Финал этой повести неоднозначен. Как вы считаете, он счастливый или нет?

- Художник никогда не выносит окончательного приговора, что хорошо, а что плохо. Он не знает. Во многом мы совсем плохо понимаем, что лучше, что хуже. Но Чехов любит Каштанку. И тут бесконечное количество вариантов объяснений может быть. Может, он думал о том, что ему не стоило выходить на сцену и становиться великим писателем, а лучше было жить укромной жизнью, кто знает… То, что художественное, то есть, живое, не имеет окончательного определения. Оно всегда имеет массу вариантов. Это смерть дает окончательные ответы. А жизнь всегда многовариантна.

- Вы всегда работали очень много. Что позволяло вам не скатиться в ремесленничество при такой интенсивности работы? И где для вас пролегает эта тонкая грань между мастером и ремесленником?

- Я недавно был в детской библиотеке. Там были какие-то особенные дети. Или все дети сейчас особенные, не знаю... Они поразили меня своими вопросами. Я рассказал что-то о художественном и ремесленном. И мальчик не старше семи лет спросил меня: а как вы отличаете художественное от ремесленного? Я потом всем рассказывал об этом мальчике. Ведь это надо быть доктором философии, чтобы ответить на такой вопрос! Я ответил тогда, что ремесленник всегда знает, что у него получится, а художник пускается в путь, никогда не зная заранее, куда придет.


- Вы говорите, что всегда старались уйти от своего стиля к большей импровизации. Вы пришли таким образом к творческой свободе?


- Не могу сказать, что пришел. Но я иду к ней. Я вообще считаю,  что главное – это двигаться, развиваться. Как только остановишься – всё. С братом мы начинали делать «Конька-Горбунка».  На разных встречах мне говорили, знаете, существует версия, что это написал Пушкин. Я всегда говорил, что это чушь, что Пушкин так написать не мог. Я очень чтил Ершова, даже как-то зимой потащился в Тобольск, по грудь в снегу, отыскал его могилу…  И вдруг на какой-то встрече с писателем некий человек дал мне брошюру – посмотрите, здесь о том, что это не Ершов, а Пушкин. Я её так небрежно взял, даже не сразу открыл, а когда открыл, меня обожгло. Там приведены неоспоримые доказательства того, что это Пушкин. И тогда я очень сильно задумался над тем, что делал до сих пор. Мне пришлось это просто отложить и делать заново. И я понял, вот вы говорите о свободе, что даже имя художника его сковывает.  Пушкин в этой вещи, освободившись от своего имени, приобрел совершенно особую свободу. А надо сказать, что с Пушкиным я не расстаюсь вообще. У меня нет даже книг Пушкина. Все в голове, я могу читать его днем и ночью, и разговаривать. И, конечно, спорить. Спор с другом – самый счастливый спор, потому что можно быть собой. Почему я говорил, что Пушкину так не написать? Потому что такая небрежность, свобода…  Когда Гоголь говорил, что Пушкин готов явиться в новом виде, это были не слова. Гоголь видел это. Пушкин был для него смыслом жизни, который он потерял, оставшись без Пушкина.  Это был образ, который его восхищал, и над которым он мог смеяться. И смеялся! Я считаю, например, что Хлестаков – это Пушкин под гоголевским углом зрения. Не случайно Хлестаков пишет письмо Тряпичкину, а адрес Гоголь дает свой, на Почтамтской улице.
  

- То есть, это был такой дружеский шарж?

- Скорее, такой глубокий взгляд, при котором вся жизнь становится шаржем. Гоголь всегда был недоволен тем, как играют Хлестакова, он говорил, это прекрасный молодой человек… Вообще, вся культура состоит из тайн. И тайны эти даже не всегда нужно открывать, потому что не нужно, чтобы свиные пятачки прикасались к тайнам гения…





Рассказать друзьям: